|
ГЛАВНАЯ АРХИВ НОМЕРОВ №18 |
Мама с папой пишут матом |
Постмодернистские забавы добавляют адреналина
Тысячи страниц информационного пространства заполнены бессмысленными попытками структурировать хаос, иначе сказать — дать корректное определение постмодернизма. Два года тому автор этих строк внес и свою лепту в этот малопроизводительный коллективный труд, определив постмодернизм как «культуру Бандар-Логов». Напомним, что Бандар-Логи — это племя обезьян из романа «Маугли», презираемое другими обитателями джунглей за то, что много шумит и кричит, не имеет закона, а также не уважает чужое страдание, старость и смерть.
Бандар-Логи не имеют идеологии («закона» по Киплингу), вторгаются в табуированные темы, размывают культурные границы активным использованием ненормативной лексики, глумятся над всем и вся, кроме тех конкретных случаев, когда лично им наступили на хвост. Как ни странно, обезьяну постмодернизма породило довольно красивое существо — модная в XIX веке концепция «искусства для искусства». Погрузившийся в дистиллированно эстетические переживания, Дориан Грей, герой Оскара Уайльда, довольно быстро устает от самой лучшей музыки и начинает получать удовольствие от дикарской какофонии, делается охотником за безобразными звуками и полотнами. Герой романа Жориса Карла Гюисманса «Наоборот», также посвятивший жизнь поискам всех воплощений красоты, отчего-то втравливается в гомосексуальную связь. Приемы ради приемов, изощряясь, рано или поздно переходят в пустое трюкачество. И в этот момент красота перестает возбуждать эстетические рецепторы, и пресыщенный эстет, как писатель-композитор, так и читатель-слушатель, начинает жаждать безобразия. Беда и счастье наши в том, что средства не могут для нас превращаться в цель, «искусство для искусства» так же противоречит человеческой природе, как упомянутый гомосексуализм.
Надо думать, что нынешние постмодернисты очень удивились бы, что имеют столь приличных идейных предков как Уайльд или Фет, на чьих гробах они давно уже отплясали. Постмодернизм пришел к нам в XX веке уже в виде дегенеративного перерождения идеи: не красотой ради красоты, а безобразием ради безобразия.
Вспоминается, пожалуй, первая откровенная его атака на российское общество, где-то в разгар перестройки. Вручение первого Букера наше ТВ обставило с помпой, достойной эпохального события. Задолго до самой церемонии пошли всякие рекламы, в том числе — чтение кратких отрывков из каждого соискателя.
Мы смотрели телевизор с моим отцом, крупным ученым-естественником, человеком старой культурной складки. Профессионально поставленным голосом с красивыми модуляциями диктор читал за кадром текст. Вполне художественные отрывки следовали друг за дружкой, и вдруг в них вклинилось разухабистое описание ритуальной оргии в морге с эротическим поеданием трупов. Особенно неприятен мне показался как раз этот вот контраст между академической манерой чтеца и содержанием. Впрочем, куда больше контраста запомнилось мне другое: реакция отца.
Отец был человеком не робкого десятка: в песчаные бури попадал, в тундре без рации сиживал, гэбистов спускал с лестницы и вообще в военной юности летал бомбардировщиком. Мне впервые довелось видеть его испуганным. А он именно испугался, даже побледнел. Потеряв дар речи, он растерянно смотрел на экран, отказываясь верить, что это не только кем-то написано, но еще кем-то выбрано для эфира, кем-то утверждено, а теперь кем-то средь бела дня произносится вслух…
Я превосходно отдаю себе отчет, что подобная реакция немолодого человека классических вкусов для постмодерниста скорее в похвалу, чем наоборот. Вот если бы еще в наши дни какая-нибудь пожилая меломанка скончалась от сердечного приступа прямо в Большом, услышав со сцены слово «бабло», это бы было вообще «прикольно». Впрочем, об операх, точнее о либретто к ним, речь еще впереди.
Кстати сказать, это отнюдь не преувеличение в пылу полемики: при возможности постмодернист охотно использует человеческую смерть как пиар-прием. Доводилось мне года три назад читать в газетах, что некий постмодернист держит «моделью» сумасшедшую старуху, которой дал какую-то «прикольную» кличку. Думаю, это здорово забавляло его клиентов. Затем я прочла, что старушка умерла, и гроб ей наш эстет соорудил в стиле кукольной коробочки.
Но воротимся к дебюту Букера. Церемонию награждения я смотрела уже в одиночестве. Запомнилась оживленная критикесса, щебечущая, что для упомянутого шедевра было сделано исключение — принята рукопись, а не книга, что исключение это не случайно, что присутствие среди соискателей автора представлялось важным фактом литературной жизни… Но не те еще были времена, премию дали другому. Еще один критик откликнулся статьей в респектабельных «Известиях»: да, мол, следовало ожидать, обошли гения, не рискнули, ретрограды замшелые… Дальше потуги на смысл просто утонули в неумеренных комплиментах. Мне больше всего понравилось, что-де оный литератор понимает, после Набокова нельзя писать как Набоков, новые пути торить надобно… Вот так: может, значит, писать как Набоков, просто не хочет…
Это, собственно, было мое первое печальное знакомство с «творчеством» Сорокина.
Вот только не станем здесь возмущенно восклицать, что литератор имярек относится вовсе не к школе постмодернизма, как это представляется невежественному ругателю, а, напротив, к ретроконхиологизму, развивавшемуся с ним параллельно, либо к кухенэскейпизму, ответвившемуся позже в самостоятельное направление. Не вдаваясь в, быть может, значимые для любителей тонкости, мы договоримся записать в постмодернизм всю литературу стёба, литературу ужимок и прыжков и бандар-ложьего веселого швырянья друг в дружку телами покойников. Постмодернистом является для нас всякий, кто нравственно неуязвим в силу отсутствия нравственности. (Не следует, между тем, путать отсутствие нравственности с бесчувственностью. Стоит сходить в зоопарк, чтобы убедиться: Бандар-Логи в своем вольере вполне способны испытывать ярость и гнев. Проблемы их эмоциональной сферы возникают только с любовью и жалостью). Посему для автора этих строк нет особых различий между В. Сорокиным и Т. Толстой, а также Б. Акуниным.
К теме Акунина мне уже доводилось обращаться, но едва ли пришлось бы делать это теперь, когда б ни усилия Константина Эрнста и Никиты Михалкова, что они приложили столько сил для реанимации этого кадавра. В отличие от своих собратьев, он, так сказать, двулик. Рядовые читательские массы поглощают его творчество наряду с изделиями эксмошной «Черной кошки», воспринимая ретроколорит как пикантную приправу к основному блюду. И его в самом деле можно читать именно так, скажем больше, как раз таких читателей у Акунина большинство. Но, имея в своем распоряжении некоторый филологический и исторический багаж, читатель начинает воспринимать опусы Акунина иначе. Выдранные из чужих текстов огромные незакавыченные цитаты, например, из Тургенева, наводят на ассоциацию с варваром, унаследовавшим имущество цивилизации, скорее всего не по доброй воле прежних владельцев. Но, в отличие от простодушного Тома Кенти во дворце, Акунин колет орехи королевской печатью совершенно сознательно, сознательно рвет знамена на портянки и пьет мадеру из ночной вазы. Нет, не просто от вульгарности он изображает великого ученого позорно застигнутым в борделе или забавляется намеками на гомосексуальность великого композитора. Им движет обманчивое но острое ощущение всемогущества деструктора. Закрутить в ритме разнузданного карнавала трагедии былого, судьбы реальных людей, неприкосновенность могил, святыни и страдания — противоестественность такой забавы должна здорово подкидывать в кровь адреналин. Кульминационным в этом плане представляется роман «Коронация», сам подзаголовок которого указывает на использование трагедии в качестве каламбура — «последний из романов». В финале его вся Ходынка, гибель тысяч людей, объясняется происками какой-то ходульно неправдоподобной гувернантки, она же — переодетая мужчиной — главарь шайки разбойников. Освобожденный от любых табу, постмодернист ощущает себя творцом нелепого карнавала — чем нелепее, тем лучше.
Быть может, в каком-то своем аспекте, постмодернизм и есть карнавал? Невозможно поверить в монстроидного разбойника, переодетого гувернанткой, отрезающей уши и пальчики своим подопечным — детям из самых высокопоставленных семей. А и не надо. Карнавал — не обычное переодевание, имеющее целью выдать одно за другое, дворянина за простолюдина, слугу за барина, девушку за юношу. Переодевание карнавала — гипертрофированное, оно не имеет цели ввести в заблуждение, его единственная декларируемая цель — исказить до смешного. За ним всегда таится мистическая жуть, которой напрочь лишено «практическое» переодевание. Символично вспомнить в этом смысле всегдашние протесты Церкви против веселья в «машкерах». Так что в каком-то смысле конец XX столетия предоставил нам просто новый, изощренный виток противостояния христианства и карнавала.
Но, что б там ни было, Акунин сходит. Без фильмов Первого канала он сошел бы со сцены года на три раньше. Впрочем, никакие финансовые вливания и медийные ресурсы не сумели сделать ни из «Азазеля», ни из «Турецкого гамбита», ни из «Статского советника» культурного события.
А вот литературный век Сорокина оказался длиннее. Начав в перестройку, он дожил-таки до более прогрессивных времен, до возможности вылить бочку своих нечистот на сцену Большого. Это ли не звездный час для постмодерниста? Некоторые защитники всерьез говорили о том, что конкретно в этом либретто нет никакой копрофагии, поэтому чего всякий там тележурналист Алексей Пушков пытается пробудить общественный разум? Ну, что тут возразить? Да, господа, это, конечно, многое меняет. Нам надо вообще сказать копрофагу спасибо, что он обошелся без своей основной склонности, и успокоиться.
А мы и так, как ни странно, спокойны. Постмодернизм-то чахнет на глазах, того гляди прикажет долго жить. Феерическая безжизненность недавней книжной ярмарки на ВВЦ свидетельствовала о том, что начался кризис, за которым грядут перемены. Что самое смешное, постмодернизм сходит вместе со словопомолом. Что Толстая, что Донцова — держаться на плаву, даст Бог, недолго обеим. Но речь о словопомоле еще впереди. Сейчас нас интересует постепенное и неохотное отступление постмодернизма.
Так уже бывало в истории. Немногим умельцам удается полностью вытравить в душе образ Божий, оставив только противоположный — бесстыдную обезьянку. Вспомним уж кстати, что и дьявол — «обезьяна Бога», посему нас не должно удивлять, что «безрелигиозность» постмодернистов неизбежно оборачивается богоборчеством. Вспомним уж заодно и выставку «Осторожно, религия» — квинтессенцию этих мотивов.
Но читатель устал, он хочет других выставок, других книг. Было, все уже было. Иначе б вослед Вольтеру не явился Шатобриан.
А вот мне чего-то недостает, какой-то точки над «i», в моей личной формуле постмодернизма. Да, более-менее латентное дьяволопоклонство, да, обезьяньи ужимки и прыжки. А все-таки что-то еще напоминает мне этот бомонд, в контексте сорокиных скорее похожий на бомэрд. Ах, вот оно!
«Люблю я мух толченых и жареных клопов»…» «А скелетик и говорит девочке: подойди ко мне поближе!» «Девочка в поле гранату нашла, что это, дядя, спросила она. Дерни за ручку, дядя сказал. Долго по ветру бантик летал!» «Скажи «клей»! — Ну, клей. — Выпей чашечку соплей!!» Ну и, понятное дело, гипертрофия ночного горшка. Младшие классы средней школы. Одна из составляющих постмодернизма уходит в лучезарное детство.
Если Татьяна Ларина даже в детстве не брала в руки кукол, то автор этих строк даже в детстве не отдавал дани постмодернизму. С любителями ретирадной темы доводилось жестоко драться — лет в восемь редко удается иным образом убедительно донести до оппонента свои художественно-эстетические воззрения. Физически я и тогда была слабее постмодернистов, но мое нежелание слышать о ночных горшках было более волевым, чем их желание о них говорить. Но кто б мне тогда сказал, что и в решительно взрослом состоянии мне придется когда-нибудь, спасибо, что хоть теперь не буквально, колошматить так и не повзрослевших поклонников «какашек»?!
А вы думали, просто так Акунина начинает неудержимо нести всякий раз, когда возникает интересная тема расчлененки? У Толстой скачут скелетики. Помнится, в одном рассказе все grano salis сводится к завещанию скелета на учебное пособие и посмертная этого пособия персонификация. Перечислять можно долго.
Детективщик-жокей Дик Френсис в свое время определил преступника как ребенка-переростка, выросшего интеллектуально, но не созревшего до ощущения грани между Добром и Злом. Культурный преступник, постмодернист, тоже инфантилен.
Когда анекдот на тему «пиф-паф-труп» сочиняет ребенок, это неприятно, но нормально. Когда ребенок смеется над тем, что человек поскользнулся и упал, над хромотой или слепотой, когда ребенок подглядывает в щель туалета, это тоже неприятно, но не страшно. Процесс взросления сводится прежде всего к приобретению нравственных норм, не абстрактных, конечно, а соответствующих качеству окружающего общества. Вот потому и страшно, когда подобным образом веселятся не дети, а взрослые тети и дяди, да не в своем узком кружке, а с экрана или страниц щедро растиражированных книг. При засильи таких теть и дядь у нас мало шансов на нормальное молодое поколение.
Всегда меня интересовало, как они объясняют ну хоть собственным своим детям, что папа или мама пишет матом? Взлом естественной нравственной матрицы, совершенный сознательно, во взрослом состоянии, позволяет, хотя бы в ряде случаев, уберечься от шизофрении. Ребенок, чья психика формируется в состоянии взломанной извне нравственной матрицы, почти неизбежный шизофреник. Природа не прощает ничего.
Ах, поскорей бы, поскорей… Гроб на колесиках подан, скелетик уже залез на козлы. Занимайте места, дети, дети лысые и морщинистые, блудливые и пьяные взрослые дети. Вам пора.
|
|
|
стр.18 |
// ЧУДИНОВА Елена |
|
|
Взгляд из Америки: очаги терактов по-прежнему имеют северокавказскую прописку |
Атеисты и верующие – актуальное противостояние ХХI века |
Казахстан: войска стреляют в мирных людей |
Слушается дело об убийстве Свиридова |
Премия Леонида Вышеславского – А. Зараховичу и Г. Фальковичу. |
|